|
Отрывок из книги
ГЕНСЕКС — аббревиатура,
образованная двумя словами:
ГЕНетический СЕКСтет”
(Из беседы с одним юмористом эпохи Горбачева)
Не терзайте меня, не терзайте, не-терзай-те… Боже мой!
Ему стало легче. Так происходило всегда, когда удавалось - с годами все труднее - добраться, докопаться, дорваться наконец, как измученному жаждой, до источника того, что мучило. Слово. Одно слово. Пустяк, связка букв. Н-е-т-е-р-з-а-й-т-е. Но - глагол. Он отсутствовал. Его не было. Среди тысяч других слов, которыми начинена его книга, прославленная десятками статей, увенчанная государственной и другими премиями, - книга, из-за которой он - так утверждали некоторые соратники - сделал самый необдуманный, а, может быть, и самый сомнительный политический шаг: лететь на эту встречу.
Личность его уровня обречена действовать, говорить, писать - одним словом, жить - с оглядкой на историю, тем более что уже вошел в нее. Кому нужно знать, что это произошло не по его воле, даже вопреки его желанию. По стечению обстоятельств. Все оказалось просто. Также просто, как и попасть в капкан. В нем остается одно - озираться… на историю. Ведь и сама книга писалась с учетом этого. Мудр тощий иезуит. Никогда никуда не ездит, не летает, не идет. Сидит, обложенный мешочками с горячим песком. Почки. Мешочки, говорит, успокаивают лучше всяких лекарств. Вот так и существует. Сидя. Знает, если встанет, двинется куда-нибудь, сделает неосмотрительный шаг, то помрет. Не хочется. Хотя знает, место у Кремлевской Стены запланировано. Прозорлив - ничего не скажешь. Поэтому всех и пересидит. А делает вид, что нет у него человека дороже Генерального, особенно после книги: надо опередить тех, кто будет писать потом. Никогда не знаешь, что о тебе скажут - потом. Следующие поколения, как дети: всегда безжалостны. Образ нужно лепить собственными руками.
И - слепил. Собрал, по его мнению, ударные перья державы. Писатели. Не смогли уловить одно слово. Без него все остальное… А, может быть, уловили? Да им не дали. Все, что они старательно за-пи-сы-ва-ли, ком-по-зиро-ва-ли, от-шли-фо-вы-ва-ли, поступало на стол иезуиту. Он наводил последний глянец на исторический образ. А надо было самому. Надо было. А в Вену кому ехать? Там Картер ждет с поцелуями. А затем - Польша, теперь - Афганистан… Как не хотелось ввязываться: задавили, уговорили, усыпили. Влезли. А все отечество сидит на голодном пайке. До редактирования ли? А главный идеолог не обмишурится. Знает, что подчеркнуть, что вычеркнуть. И - образ готов. Тот образ, который нужен, как сказал иезуит, миллионам, а не одному человеку, то есть автору. А ведь иезуит все-таки прав, наверно, прав. Иначе - зачем статьи, лауреатство, приглашение на встречу писателей. Международную. Первую в своем роде. Никто никого не заставлял приглашать. Все добровольно. Может быть, дело все-таки в самой книге? Ведь со стороны, тем более заграничной, виднее и само произведение, и образ. Но слова нет, не хватает. А говорил, повторял, настаивал. Одно слово. Глагол, который жжет.
не ТЕРЗАЙТЕ не…
Она произнесла его около сорока лет назад. Тогда ему показалось, что голос девушки с неистово жгучей копной волос, словно огнем охватившей голову, донесся из другого века. Никто до тех пор не произносил такого чудного слова, да и сам он его не знал. Как бы такого слова и не существовало в природе русского языка. Оно было вычеркнуто из обихода новым веком, который наверно запомнится тем, что мимоходом вычеркивал из жизни целые поколения, а слова… Что говорить об этом. И вдруг где-то у середины века, на пятачке каменистой земли, истерзанной авиационными бомбами и артиллерийскими снарядами, начиненной больше осколками и пулями, чем корнями трав, пропитанной скорее кровью, чем влагой, он услышал: не терзайте.
- Как Вы попали сюда?
- С морским десантом… С первым.
Значит, он не ошибся. Это была она у скалистой береговой стены. На нее можно было забраться только по веревочным лестницам, а там, наверху ждал прицельный огонь немецких орудий и пулеметов. Для него так и осталось загадкой, зачем противник прорубил в сплошной скале что-то вроде просек, лестницами спускавшимися к заливу. Возможно, на всякий случай, чтобы легче уходить, если придется отступать к морю. Нельзя же рассчитывать на любезность обороняющихся: пожалуйте по парадной лестнице в гости. Наверх. Ясно, чем там встретят: свинцом. Десант уперся в скалу. Штурм захлебывался. Десантные суда, - какие там суда - рыбацкие сейнеры и баржи ушли за подкреплением. По узкой береговой полосе гулял свинцовый ветер, угасая в прибережной воде залива. Десантников спасала скала. Пока спасала. Ну, что, спросил он командира десанта. Вверх - по лестнице? По лестнице, повторил тот, помолчал и сказал: всех положим. А если будем жаться к скале, все равно положат. И при всем при этом - приказ: штурмовать. Любой ценой. Деваться некуда. “Выпить НЗ” - команда понеслась по цепочке. И в шепоте, прерываемом судорожными глотками, было больше раздумья, чем облегчения. Он выпил тоже. Спирт ожег, как и вода залива, в который его выбросило взрывной волной. Судно тонуло, а он держался на плаву, ничего не соображая. Вернее, соображал только одно: упал не на палубу, а в воду. Это и спасло. И он поверил, что не умрет в эту ночь - ночь десанта. Его судового командира, ругавшегося на весь залив откровенным матом из-за непредвиденных потерь, потрясла беззаботная улыбка на молодом мокром лице майора-политработника, которого матросы втащили на борт сейнера. “Ну, что - опять улыбаешься?”, -спросил он, вытирая губы, засушенные “НЗ”. На веселое дело идем. Тогда - пошли, ответил командир, я впереди, а ты обожди. С твоим ростом, Гулливер, уложат первым. Пойдешь в середине. Причем здесь Гулливер… И услышав протестующее “почему”, командир десанта отрезал: здесь, бля, я приказываю. Положат обоих - некому будет поднимать остальных. Ну, ладно - вперед, бля, на минные поля за орденами…
Наверху, в конце лестницы мерцал огонек - не то звезда, не то пламя свечи. Вот-вот угаснет. Ощущалось какое-то общее обреченное тяготение к нему массы застоявшихся между жизнью и смертью людей, как будто бы он был единственный светоч надежды в эту ночь. Он сам, отмеривая осторожно поскрипывающие каменные плиты - одна, две, три… тянулся к нему, задерживая дыхание, чтобы случайно - вдохом или выдохом - не угасить единственный свет жизни в эту страшную ночь десанта. И тут он ослеп. Пламя свечи мгновенно превратилось в ослепительный луч, упершийся в колонну на лестнице. Начался отстрел. Он видел перекрещивающиеся следы трассирующих пуль, угасавших сначала где-то выше на лестнице. Но дистанция стремительно сокращалась, образовывая с каждым падающим человеком мертвеющее пространство. Нельзя уже было понять: где падают убитые, где - живые. Он все-таки продолжал отмеривать ступени, наступая на неподвижные и еще стонущие тела, но в тот момент, когда перед ним открылась светящаяся пустота, упал. Над ним пронесся шумный ливень. Как будто шуршал продырявленный воздух, сквозь который улетучивался светящийся стон пуль и голос. “Ну, ну...” Кто-то хрипел в агонии: “Ну, вставай же, ну”. К кому это относилось? К нему, к самому себе, умирающему? Впереди никто не поднимался. Прожектор вышаривал лестницу, покрытую убитыми, ранеными, живыми. И тогда он, поняв, что командир десанта уже не встанет, закричал “сволочи”, а потом - “за Родину...” Ну, отозвалось рядом, нууу… “За Сталина”, - заорал он, вставая на четвереньки, выпрямился и шагнул вверх. И сразу упал, поскользнувшись на голой каменной плите, словно политой маслом. Пальцы рук слиплись. Кровь стекала по ступеням сверху. А по нему уже ступали сапоги тех, кого оторвала от скалы непреклонная клятва “за Сталина”. На него уже никто не обращал внимания. С мертвыми в атаке не церемонятся. И он не пытался помешать тем, кого он все-таки поднял, молчал, стискивая зубы от боли, причиняемой пробегающими по телу десантниками, чтобы вскриком не остановить этот отчаянный восход по смертоносной лестнице. Он смог подняться, когда там, наверху, загремело “ура” вперемежку с отборными ликующими ругательствами. Трассирующий ветер уже гулял в растерянности по небу, словно поднимая руки, а луч прожектора, окаменев, просвечивал пустую лестницу, по которой пробирался между мертвыми единственный человек. В него никто не стрелял. И когда он наткнулся на командира десанта, у которого была размозжена голова - месиво из костей и мозга с впечатанным, как в темное тесто, открытым глазом, у него защемило сердце. Защемило впервые, как будто его сжало в косяке двери. Он стоял с прижатыми к сердцу окровавленными руками, думая, что умрет так нелепо: избежать пули в лоб и рухнуть от собственного сердца. Не случилось. Его рвало. Выпитый спирт, как фонтан, выбросился из спекшегося рта на скалу. Он вытер губы рукавом гимнастерки, двинулся дальше, механично отсчитывая ступени. Двадцать пять. Все. Поднял глаза и увидел женское лицо, высвеченное прожектором. Оно смотрело вниз, на лестницу. Рот был зажат руками - женскими, мужскими, черт его знает чьими, ее, немцев, десантников: все руки были в засохшей крови… И Вы хотите такой же судьбы, спросил он, показывая на стопку похоронок, которые подписывал. Война, ответила девушка. Вот именно - война. А здесь тем более - десант. Для женщин на войне есть места более подходящие. Для меня, возразила она, это место самое подходящее. Что Вы умеете делать, что можете? Стрелять Вы можете? Убивать?
- Могу, но плохо.
- А что - хорошо?
- Стирать, перевязывать раненых, рисовать…
- Рисовать?
-Да, я художница… начинающая. Война. Газета послала меня сюда. Вернее, я сама попросилась. Наш основной художник внезапно заболел, а газете нужны портреты героев.
- Героев? Рисуйте, вот они, - кивнул он на стопку похоронок. - Кого Вы будете рисовать? Мертвых?
- Живых, я люблю рисовать живых.
- Судьба десанта погибать. Неужели после такой ночи Вам это не понятно?
- Все, кого я нарисую, не погибнут.
- Вы - дура… Дурочка, извините.
Он всмотрелся в нее. Пламя коптилки высвечивало лицо, как в ту ночь на лестнице. Но теперь оно было приближено на расстояние руки: юное, спокойное, красивое. Хотелось смотреть еще, но она может неизвестно что подумать. Хотя - чего уж там - известно. Отвел глаза. Впрочем, на передовой не бывает некрасивых женщин, потому что они все последние. Но эта не только красива, она… Она просто сумасшедшая. Не погибнет тот, кто будет нарисован ею. Он еще раз взглянул в раскрытые перед ним глаза - синие, черные, зеленоватые… Сумасшедшие - точно. Крошечные точки серебряной ртути бешено крутились в темных зрачках. Таким сумасшедшим нельзя возражать. Их лучше беречь, а еще лучше - приберечь. Для кого? Конечно, для себя. Чего уж скрывать - смерть прощает все. Уберет с пятачка - ну и что: ищи ветра в поле, кусай локти, рви волосы… А если она вдруг к тому же - права?
- Хорошо, - сказал он. - Идите в медсанбат или что там вместо него. А рисовать начните с себя. Иначе некому будет спасать десант.
Ничего этого в книге не было, хотя лучшие перья державы знали и про ночь, и про “НЗ” перед гибелью, и про командира десанта, и про художницу. Они как-то растворились в других, броских для читателя, деталях: 255 дней воздушных атак, вдалбливающих окопавшихся на пятачке в землю. Они уходили под нее, а сверху сыпалась смерть. Кто-то подсчитал, что на каждого пришлось по тонне взрывчатки. На него - гораздо меньше, он задержался здесь недолго. Но и это было своевременно опущено в книге. Хотя верно было другое. Подчас линии передовых десанта и немцев почти сходились и, чтобы обозначить “своих”, перед траншеями десантников выбрасывались исподние белые рубахи. Они отграничивали “своих” от “чужих”, чтобы наши летчики не перепутали цели. Но рубах всегда не хватало. И тогда…
Он медленно перелистывал страницы. Лист за листом. Они были упруги, как ее тело. Почти сорок лет назад. “Мистика”, - убежденно заметил иезуит, когда зашла речь об аргументе художницы. Мис-ти-ка, повторил он почти сорок лет спустя. Но все те, кого она успела нарисовать, остались живы. В этом он убедился лично, встречаясь с ними - уже стариками, которых, кажется, поддерживает на встречах ветеранов 9 мая лишь воспоминание о десанте…
ВОСХОЖДЕНИЕ
Перед ним начиналась лестница - 25 ступеней к зияющему люку. “Пятачок” его спас в машине, он его спасет и в самолете. Надо только подняться. Он сделал первый шаг к высоте, которую придется взять, но уже в одиночестве. Генсек начал движение, он поднимался. И по мере преодоления ступенек возникало ощущение, что над горизонтом восходит оранжевое солнце. Его не было видно, но усиливался жар, пронизывающий корпус самолета. Он фокусировал, как линза, один единственный луч на тоненькой височной жилке. Жар нарастал. Светило приближалось или это он приближался к нему. Они двигались навстречу друг другу: он - с земли, солнце - с неба, сверля лучом все: пространство, самолет, черепную кость. Раскаленная игла пронзила тоненькую жилку и увязла в мозгу. Глаза закрылись от боли, и от этой же боли, обжигающей веки изнутри, открылись, чтобы не дать им сплавиться с глазными яблоками. Кругом было темно.
Он сейчас упадет, прошептала стюардесса. Молчать, приказал генерал-майор. Генсеки не падают. На то они и генсеки. Помощник и посол невольно подались к трапу, готовясь бежать наверх, под падающее тело. Они не заметили даже, что подошел писатель и остановился позади них. Все смотрели на пошатывающуюся фигуру, охватившую голову руками. Одна рука, наконец, нащупала поручень. Фигура обрела равновесие.
Он жив. Пальцы оторвались от поручня, коснулись пустоты возникающей за ним. Она была тверда, как скала. И холодна, как скала. Перед ней потупилось обнаглевшее светило, потускнев и зависнув плафоном в темном овале. Вот так. Смирившись, оно заняло свое место, чтобы лишь освещать ему ступени на пути к высоте. Как прожектор в конце каменной лестницы, прорубленной в скале. Опять -двадцать пять. Только бы не выстрелили…
В светлый солнечный круг вплывало женское лицо, осененное золотым дымом. Замерло в центре круга, образовавшего нимб. Святая. Глаза не могли ему изменить. Сумасшедшая. Художница. Она сказала когда-то: мы встретимся над землей. Женщина в белом прозрачном платье, сквозь которое просвечивало сильное молодое тело, заслонила разверзшийся люк и остановилась, протягивая к нему руки. Руки, которые когда-то рисовали его, которые когда-то неистово целовал он. Неужели эти руки, обеспечившие ему бессмертие в мире крови и железа, не помогут еще раз - последний раз, больше не надо - взять высоту? Всего одна ступень до вершины. Один шаг. Он сделал его. Но и она игриво отступила. Зачем? Любовь моя, сумасшедшая и единственная… Не исчезай! Боль улетучилась, ноги не дрожали. Руки пытались дотянуться до женщины. Но она медленно отходила вглубь, лицо уплывало из круга, приглашая его за собой. Не терзайте… Черный люк разрастался перед глазами. И лишь светлое платье слегка напоминало в темноте о ней. Не дотянуться, не догнать! Не терзайте меня… Лицо исчезло, и вместо него ударил ослепительный луч. Солнца? Прожектора? Белая трассирующая струя. В левый висок. Не терзай… Он шагнул в зияющий провал, падая на руки стюардессы и генерала.
|